***

Я иду родною стороною,
день минувший с нынешним сличаю.
Населенье наше коренное
на селе и в городе встречаю.

Узнаю не по глазам и скулам,
не по волжской окающей речи,
не по принадлежности к аулам,
хуторам или Замоскворечью.

И не всех считаю земляками,
с кем встречал я ранние рассветы.
У семьи, что строилась годами,
есть свои, особые приметы.

Вижу я иные поколенья.
Я гляжу в обугленные годы…
Коренное наше населенье —
это общность жаждущих свободы.

Наши корни — древние лампады,
ветеранам преданность сыновья,
фанатичный стоицизм блокады
и земля, пропитанная кровью.

Оттого они непобедимы,
наши люди, в годы испытаний,
что в заботах искренних едины,
что в душе
интернациональны.

Всё храню в душе своей и помню,
и ценю
в пути не одиноком
братьев не по крови,
а по корню,
по святым, по нравственным истокам.

 

***

Я — сын годов безрадостных. А лира
Моя — жалейка в камерной Руси.
Ах, сердце — коммунальная квартира,
В которой мы мальчишками росли.

В клетушках-клетках многое вмещалось.
Все рядом — и чужое, и свое.
Все уживалось — ненависть и жалость,
И ясный взгляд, и грязное белье.

Душа людей — она не из металла.
Заботливы улыбки подлецов.
Ах, сердце, ты так искренно впускало
Под теплый кров свой временных жильцов!

Мы за наивность многим поплатились.
Поймешь ли сразу — кто твои друзья?
Нашли себя. Со многими простились.
Но их из сердца вычеркнуть нельзя.

Давно живем без страха и без риска,
С уютом комфортабельным на «ты».
Осталась постоянная прописка
Стесненья, компанейства, доброты.

И сердце так же бьется, как и раньше.
И тот же неоплаченный кредит:
Тетрадка в клетку, абажур оранжев,
И примус старой нежности коптит…

 

***

Ноют сбитые ноги,
труден пеший поход.
Но у самой дороги
подорожник растёт.

Нет бы жить незаметно,
нет убраться бы прочь…
Он готов беззаветно
человеку помочь.

Листьев нежная прана
как волшебный пароль,
исцеляющий раны,
утоляющий боль.

Ах, живого немного
вдоль асфальтовых трасс…
Всё дорога, дорога,
жми, товарищ, на газ.

Вновь бетонку
продёрнем
сквозь леса, напролом.
По зелёному дёрну
как по коже —
ножом.

Но не ропщет, не злится
на дымящийся зной, —
под гудроном ютится
корень жизни самой.

А от трасс в отдаленье
в обрамленье дубрав
воздух полон кипеньем
подрастающих трав.

И в урочищах древних,
где скользящая тень,
затаённо и нервно
возникает женьшень.

И людское спасенье,
исцеленье души
в том зелёном леченье,
в заповедной глуши,

где, пока неизвестный,
отрок-стебель растёт,
что людей от болезней
самых страшных спасёт.

За горами-долами,
у подножья светил
чудо-травы
ночами
набираются сил

и вздыхают нешумно,
все в заботах святых
о своих неразумных
старших братьях своих.

Презирает невзгоды,
неподвластна векам,
эта щедрость природы,
всё прощающей нам.

 

Экскурсовод Прослушать запись Николая Добронравова

В городе Кириллове, там, за Белым озером,
где из тьмы истории Родина встаёт,
смысл поэмы каменной сообщает в прозе нам
тоненькая девочка — наш экскурсовод.

Подкупает речь её не умом — сердечностью.
Нас проводит девочка и уходит в ночь,
добрая от Родины, от общенья с вечностью,
тихая в бессилии прошлому помочь, —

этим фрескам радужным, гибнущим от сырости,
той стене порушенной, что была крепка.
Строил это празднество зодчий Божьей милостью
в те века, где строили храмы на века.

Двор, забитый мусором. Пруд, заросший ряскою.
Беглыми туристами разрисован скит.
Тоненькая девочка с тоненькой указкою,
словно образ Родины, сердце мне щемит…

 

Наша вера

Я помню дыханье военного ветра.
И вечная память —
как вечная вера.

Как будто молитвенный голос органа,
мне слышатся тихие вздохи кургана.
Повсюду, как гимн неизвестным и близким,
на поле великих боёв —
обелиски…

Пусть всем нам, живым, предоставится случай
побыть в одиночестве ивой плакучей,
склониться от скорби, а не от угрозы,
роняя в песок родниковые слёзы.

Для памяти вечной распахнуто сердце.
У праведной памяти
нет иноверцев.
Родные для каждого
наши святые —
погибшие в битвах отцы молодые,
и старшие братья,
и юные деды —
все, кто победил, не дойдя до победы.

У братской могилы в суровом молчанье
сошлись
православные и мусульмане;
обнявшись, как тени безмолвные Данте,
сошлись и католики и протестанты,
согласные в том,
что не избранным лицам —
спасителям истинным должно молиться,
кто сгинул в болотах,
полёг у застав,
смерть родины собственной смертью поправ.

 

***

Время далёкое вместе со мной,
словно заученный в детстве гекзаметр…
Ходит по городу рядом с войной
мальчик с растерянными глазами.

Будет он помнить суровый мотив
частых бомбёжек да сводок военных.
Необратимый в глазах негатив:
лица замученных и убиенных.

Он благодарен неблизкой родне
(люди едва эти выжили сами),
что не остался в блокадной зиме
мальчик с растерянными глазами.

…Неоднозначность — закон бытия.
Быт захрулил нас послевоенный.
Вместе со всеми менялся и я.
Но измененья — ещё не измена.

Грустные песни остались при мне.
В моде сегодня — иные рулады…
Как синтезаторы,
нынче в цене
цепкая мысль, деловитые взгляды.

Супернагрузки владеют страной.
Нивы науки куда как обширны.
Вижу: сияет хрусталик глазной,
схожий с ячейкою счётной машины.

В школе любой мальчуган-аксельрат
до гениальности рационален.
Век ЭВМ технарями богат.
Точной механики ритм изначален.

Сам я пою этим людям хвалу.
Что же я вдруг оглянулся
и замер?
Мне показалось:
стоит на углу
мальчик с растерянными глазами.

 

ВОЗВРАТИЛСЯ

Хоть прошло довольно много
Лет
с минувшей той войны,
Славе мёртвых —
слава Богу —
Мы по-прежнему верны.
Ну а если через годы,
Чудом, правда,
но живой,
Он,
единственный из взвода,
После всех
пришёл домой?

Через много лет вернулся,
Рядовой из рядовых,
Что со смертью
разминулся
На дорогах фронтовых…

Мы
живущих привечаем.
Как у нас заведено,
С Днем Победы поздравляем,
Сердцем чествуем их,
но…
Он-то принял
столько боли
На немыслимом пути,
Что иным
и малой доли
Не пришлось перенести.

…Автоматы смотрят тупо.
И в ночи
прощальный крик.
И очнулся
среди трупов,
Средь товарищей своих.

Дрожью сердца не унизил,
Но изведал
столько бед,
Что бывает
в этой жизни
Раз один
за сотню лет,
Что теперь — под мирной крышей —
Снятся до сих пор бои,
Что все плачет, как услышит:
«Не тревожьте, соловьи!»

Он на болести не ропщет.
Он не зря со всех сторон
Снисходительностью общей,
Как забором, обнесен.

И в метро ему прощали,
Что маршрут позабывал,
Что на ватничек медали
Он, нескромный, надевал.

Хоть не множество регалий
Заслужил он,
но порой
Журналисты набегали,
Да рассказчик он плохой.

Усмехалася невестка —
Скоро деду выйдет срок!
Старикан впадает в детство —
Пусть потешится чуток!

…Кто не дожил — те герои,
И расчеты тут просты.
Им приносят дети строем
Магазинные цветы.

Одного не знают дети
В славных поисках своих,
Что погибшим в лихолетье
Он
роднее всех живых.

Но ему в конечном счете
Разве нужен тот венок?
«Кто в могиле — те в почёте,
Это правильно, сынок…»

Те не могут ни озлиться,
Ни за ближнего вступиться,
Ни молчаньем оскорбить,
Ни квартиру попросить.

Им — и траурные марши.
Им — и песни, и стихи.
А ему:
«Скрипишь, папаша?
Ну валяй, скрипи, скрипи!»

Ах, как злое слово ранит,
Как казнит недобрый взгляд!
Века буйный темперамент
В наше время грубоват.

Помогают по указке,
Окликают на бегу…
Не жилплощади,
а ласки
Не хватает старику.

Не хватает пониманья,
Обороны от обид…
Эхо прошлого страданья
В нем по-прежнему звучит.

…Все уйдут в прощальном марше,
Все уйдут — солдат, комдив.
Рядовому
славы нашей
Поклонись,
пока он жив!

 

***

Грозный камень Ершовских порогов.
Со скалы под названьем Пурсей
смотрят тихо, печально и строго
лица юные старых друзей.

Озарённая северным светом,
мало жизнь им дарила тепла…
Но за ними по первому следу
молодая поэзия шла.

Не агиткой строительной темы,
были совестью нашей они
и прошли сквозь снега и поэмы
не героями дня,
а людьми.

Всё навеки,
что сделано ими
в круговерти надежд и потерь.
ЛЭПов тонкий серебряный иней
никогда не растает теперь.

И недаром, недаром, недаром
всё мне чудится в тысячный раз,
как, сражённый могучим ударом,
рухнул сдавшийся им диабаз.

Всё мне кажется —
в низком тумане
к одичавшей за лето реке
желтоглазые, как марсиане,
лесовозы бредут по тайге…

…Серп луны, тонконогий и юркий,
зацепившись, повис на сосне.
Юность
в синенькой джинсовой куртке
на привале склонилась ко мне.

И такая забота во взгляде,
и такой чистоты глубина,
что мне кажется —
вновь я в отряде,
где любовь, комсомол и весна.

 

***

Нас всех манила высота.
Дерзайте, юные, дерзайте!
Но, боже мой, хоть иногда
велосипед изобретайте!

И мчась за славой на рысях,
врываясь гоголем в столицы,
не бойтесь попадать впросак
и в дверь открытую ломиться.

Не бойтесь получить отказ.
Фундамент прочности — в провале.
Америку и ту
не раз,
как говорится, открывали.

Пускай сперва не повезёт,
пускай вас кто-то не воспримет.
Расчёт,
как верный вертолёт,
вас всё равно наверх поднимет.

Всё выверено… Пот со лба…
Прицела точность оптимальна…
Но эрудиция слепа,
когда наивность гениальна.

 

***

Нас хорошие люди учили,
на уроки собрав поутру.
Мы сноровку тех лет не забыли —
я и нынче уроки беру
у друзей
и у просто знакомых,
у наивных и мудрых детей
и у этого нежного клёна,
у колючих еловых ветвей…

Презираю я пышные перья.
В мэтры, знаю, никак не гожусь.
Есть великая честь подмастерья —
я всю жизнь
всё учусь и учусь
ясной радости честного слова,
строгой гордости горной гряды,
трудолюбью
ручья молодого,
бескорыстию
древней звезды.

След веков на старинном балконе…
Этот дом — как начало начал.
Он единственный в нашем районе
под военным огнём устоял.

Как он стойко залечивал раны!
Как выдерживал старости груз!
Может,
стойкости этой упрямой
я когда-нибудь сам научусь.

Ах, как тянутся к солнцу растенья!
Как противится зелень снегам!
Эту азбуку долготерпенья
до сих пор
я учу по складам…
Всей нелёгкой дороги задачи,
как в тетрадке, в душе не сотру.
Я живу. Для меня это значит —
я учусь,
я уроки беру.

Юных формул строптивые лица.
Надо знать бы повадки их. Ведь
в жизни могут они пригодиться;
хорошо бы и здесь преуспеть.

Ну а сердцу-то надо так мало.
Мы расстались с тобою вчера…
Что же сердце так быстро устало?
У кого
брать уроки добра?

 

***

Не утешай, что жизнь ещё продлится,
что далеко до сумрачных снегов,
что к нам с тобою
возвратятся птицы
из юношеских солнечных стихов.

Не говори, что мы ещё поспорим.
Не утешай, что вдохновенья час
ещё не пробил.
Светоносным зорям
будить не нас, ласкать уже не нас…

Пришла зима негаданно-нежданно.
Пред правдой беспокойной не греши.
Страшнее, чем белила и румяна,
наивная косметика души.

 

***

Первый отпуск только начат.
Мяч над сеткой волейбольной…
Безупречная подача,
взгляд весёлый и крамольный.

Ах, как гасите вы с левой!
Как хохочете, ликуя!
Ваше слово, королева…
Я робею. Я пасую.

Молчаливые эстонцы.
Чистота в курортной зоне.
И рассыпанное солнце
на плечах и на ладонях…

Паруса, как занавески,
на сияющем просторе.
А глаза у вас, как всплески
ослепительного моря.

Солнце — знойный мячик лета.
Ваш удар прицельный с лёта.
На плечах, как эполеты, —
позолота, позолота.

Запах летнего загара.
Алый флаг над древней башней.
Парк тенистый. Город старый.
Игры молодости нашей.

Я в субботу улетаю.
Наступает матч прощальный.
Провожает нашу стаю
вертолёт сентиментальный.

Он, воздушными крестами
осеняющий разлуку,
в тихом облаке растает.
Не останется и звука.

Ветер с Балтики всё злее.
Обязательства наивны.
Спят тенистые аллеи.
В мыслях лета — ливни, ливни…

Волны призрачного света
расплескались, расплескались…
Две блуждающих планеты
распрощались, распрощались.

Хоть и дня теперь без встречи
не могу себе представить,
матч окончен, спорт не вечен.
Даже молодость — игра ведь…

Да. Не надо возвращаться
к ритмам молодости нашей,
чтоб любви не оказаться
в списках
без вести пропавших.

…Юность старого курорта,
до турбазы путь неблизкий,
где на теннисные корты
попадают по записке.

На спортивных панталонах
разноцветные лампасы.
Униформа у влюблённых —
адидасы, адидасы.

И на море и на суше
ежедневные гулянья.
Комфортабельные души.
Респектабельные бани.

Здесь, по-видимому, ныне
просто свергнули б с престола
нашу скромную богиню,
королеву волейбола.

В моде — новые красоты,
фешенебельное счастье
и другая позолота
в портмоне и на запястьях.

И теперь уж, как ни бейся,
в эти нашенские ниццы
королевское плебейство
никогда не возвратится.

Над заливом холодает.
Смех детей самодовольный…
Улетает, улетает
солнца мячик волейбольный.

 

Чужая ноша

Говорят, своя ноша не тянет.
Но когда себе на спину взвалишь
не свои — чужие заботы
и не сразу, а после долгих
споров, труда, поклонов
наконец-то помочь сумеешь —
разве нет душе облегченья?

А когда возьмёшь в свои руки
непростую судьбу подростка
с постоянным эпитетом «трудный»
или с кем-то, почти незнакомым,
сам разделишь сердечную тяжесть,
знаю:
жизнь наполняется смыслом
и чужая ноша не тянет.

 

***

Много знали мы бед и слез.
Много горьких обид сносили…
Островок голубых берез.
Детский дом в глубине России.

Будто в детство свое пришёл.
Как живёт малолетство звонко!
Кто гоняет с дружком в футбол,
Кто приплясывает с пинг-понгом…

Малыши возле ног снуют.
Так и кажется —

всё, как дома.

На окошках цветы.

Уют.

Мишки, зайцы из поролона…

Чисто в спаленках у ребят
И тепло.

А на сердце — камень:

На меня

малыши глядят

Перепуганными зверьками.

Свет надежды в глазах горит.
Кто-то,

робко подкравшись сзади,

Как мышонок, сопит, сопит,
Незнакомцу, мне руку гладит…

Нет в детдоме вакантных мест,
И другие — детьми забиты.
А войны

столько лет уж нет,

Нет отцов, на войне убитых…

Болевые плевки земли,
Легкомысленные зачатья…
Ксюшку

в 5.45 нашли

У киоска «Союзпечати».

Чей-то взгляд поутру

привлек

Посторонний предмет под вязом…
Подошел, поглядел —

кулёк

Лентой розовой перевязан…

Отнести дитё…

Но куда?

Звать свидетелей —

так-то лучше.

Участковый вздохнул:

«Беда…

Это, братцы, не первый случай…»

Так вот девочка и росла
В мире ясных сиротских истин.
Все ждала-ждала,

все ждала…

Не дождалась

ни встреч, ни писем.

Только

весь этот долгий срок

Под подушкой своей хранила
Нежный розовый лоскуток,
Тот,

что нянечка ей вручила…

Будет знать,

даже став большой,

Что в стране нашей самой-самой
Есть хороший народ чужой
Да щемящее слово «мама».

Ксюша, детынька,

неспроста

Стали души у нас печальней.
Может, это твоя беда
Стала

нашей бедой глобальной…

Может, мы говорим не зря,
Что уходят из жизни сказки, —
Не осталась ли

вся земля

Без родительской мудрой ласки?

Вот я тоже глаза отвел…
Кто-то свет исцеленья застит…
Мир играет в войну, в футбол.
Эти дети играют в счастье.

 

***

Помню детства далёкого сон:
я стою, паренёк сероглазый,
пощажённый войной,
заражён
я ужасной болезнью — проказой.

Я поверить в беду не могу.
В кабинете химическом в школе
я тайком руку правую жгу
и — о ужас! — не чувствую боли…

Стали реже наивные сны.
В благодушном живу состоянье,
словно я, отдалясь от войны,
отдалил от себя
состраданье.

Радость светится, душу слепя,
пребываю в тени неохотно.
О, как хочется жить для себя,
безболезненно жить, беззаботно!

Научившись стоять в стороне,
мы чужой не касаемся доли.
Если больно ему,
а не мне,
я уже не почувствую боли…

Я в толпе одинок, как в глуши.
Крик о помощи глуше и глуше.
Наступает проказа души.
Наступает на душу бездушье.

Но сегодня привиделась мне
из тумана возникшая стая.
И я сам,
словно в детстве во сне,
всё летаю, летаю, летаю.

В чёрных тучах зигзаги черчу.
Снова в штопор себя я бросаю.
И на голос тревоги лечу
и Гагарина в небе
спасаю.

— Что ж ты бредишь?
В твои-то года!
Ты же знаешь, что им не вернуться…
— Да, конечно.
Но сны иногда
заставляют от спячки проснуться.

Мы реальности жёсткой верны.
Но, когда мы становимся старше,
возвращаются
детские сны —
утешители совести нашей.

 

***

Не любил тебя. Глуп был, молод.
Взял гордыню себе в друзья.
Помню я
напускной свой холод,
голубые твои глаза.

Вспоминаю письмо-прощанье,
где слова все взахлеб-скорей…
Словно птица билась в отчаянье
у закрытых моих дверей.

Упоенье красивой ролью!
Как теперь нам самим смешны
в серых ватничках Чайльд-Гарольды —
пацаны трудных лет войны.

Были после и зной, и стужи,
восхождение, перевал…
Кто твоим оказался мужем —
недосуг было — не узнал.

Перестал обжигать и мучить
нервный ток твоего письма.
Был балованный.
Был везучий.
Оглянулся — уже зима.

Мимо я не прошёл,
а прожил.
Поубавилось в сердце сил.
Отчего ж ты теперь дороже
всех, кого я потом любил?

Мало, мало я сердце слушал.
Жил поверхностно. Шёл скользя.
А из детства глядят мне в душу
голубые от слёз глаза…

 

***

Ничего в моём сердце не тронется.
Есть любви, как и жизни, предел.
Только вспомнится, вспомнится, вспомнится,
как мой друг на тебя поглядел.

Захотел бы он — вышел бы в трагики,
вышел только в твои женихи.
Когда древних властители грабили,
в рабстве лучше писались стихи.

Далеко до любви от влюблённости.
Всё от жизни грешно получать.
Я б дождался твоей благосклонности,
что ещё мне осталось бы ждать?

Мне давно моё детство не снится.
Я забыл, когда был молодым…
Почему ж в каждой песне
и на каждой странице:
«Ты сегодня уходишь с другим…»?

 

***

Руки подняты.
Стоп, такси!
— Вася, друг! Прощевай-покедова!
Шеф, включай да скорей вези,
на вокзал вези, в Домодедово!

Я опаздываю на час.
Не люблю приезжать заранее.
Регистрация началась.
Нынче вылет — по расписанию.

— Понял Вас.
Но Вы — не одни.
Сколько тем вон девчатам мучиться?
— Шеф, одну хоть из нас возьми,
до Таганки возьми попутчицу!

…Ты летишь по Москве ночной.
Голосующих видишь сотни ты.
На Ордынке, Тверской-Ямской
руки подняты,
руки подняты.

Мчишься, мчишься, а трасса — вся.
И ни славы тебе, ни бодрости…
Только поднятых рук леса —
это люди сдаются скорости.

 

***

Не крестьянин я, — горожанин.
Ленинград, Москва…
Отчего ж по степному ржанью
Вдруг берет тоска?

К «деревенщикам» нашим ревность.
Что, мол, хуже их?
А приеду к друзьям в деревню —
И мертвеет стих.

Голосам соловьиным внемлю —
Не могу дать ответ.
Словно прутик воткнули в землю,
А корней нет.

 

***

Резкий ветер. Сухая метель.
Снег на диво конкретный и колкий.
Фонаря почерневшая ель
Наземь света роняет осколки.

Больше древнего города нет.
Словно Китеж, он в памяти тонет.
Тихо гаснет его силуэт
На стандартном высотном фронтоне.

Только в сердце и нынче живут
Подворотни, звучащие гулко, —
Каменистый, сиротский приют
Трубниковского переулка.

Все мне чудится голос родной.
С каждым днем он становится ближе…
Только знаю, что рядом со мной
Глаз ревнивых твоих не увижу.

Я иду от себя вдалеке,
Каждый раз подменяемый кем-то.
Кто-то в самой любимой строке
За меня переставил акценты.

Понемногу уходят друзья,
Все, с кем был я беспечным и нежным.
Затерялась прописка моя
В прежнем шрифте и городе прежнем.

И когда продолжается путь
По большому, как праздник, проспекту,
О, как хочется молча свернуть
В переулок, которого нету.

 

СОН

Ах, какая метель на свете!
Впрочем, помнишь, сто лет назад
У Никитских такой же ветер,
И отчаянный снегопад.

На камине мерцали свечи,
Тени были скупы, тихи…
У княгини Волконской вечер,
Belle Элен читала стихи…

Ты под россыпи клавесина
Подарила мне менуэт,
И мгновенье спустя, в гостиной,
Как сегодня, сказала «нет».

А потом, поглядев в оконце:
«Если будет всю ночь мести,
Вам, mon chère, на руках придется
До кареты меня нести».

И улыбку тонкую спрятав:
«Не сочтете такое за труд?»
…Ты не знала  тогда,

что  завтра

Снег машинами уберут.

 

Год Собаки

Я на Фрунзенской ночью встретил
говорящего пса…
Пёс был строен, одет по-зимнему.
Он носил пятнистую шубу
и не новый уж малахай
с чуть приспущенными ушами.
Были в облике стать и гладкость.
Было ясно, что перед вами
не какой-нибудь Кабысдох,
а породистый индивидуум,
сознающий своё величье,
принадлежность к делам масштабным,
не к районному контингенту…
Говорил он неторопливо,
хрипловатым, картавым басом,
и, когда говорил, казалось:
у него прокурены зубы,
как у всех, кто теряет время
на дискуссиях и симпозиумах.
Перекинувшись в разговоре
о погоде,
о прогнозах на встречу наших —
ЦСКА с «Монреаль канадиенс»,
он спросил:
— А вас не коробит,
что беседуете… с собакой? —
Я невнятно пожал плечами.
— Вы же сами порой говаривали
о моих дорогих сородичах:
«Посмотрите, всё понимает,
жаль вот только — сказать не может…» —
После паузы он продолжил:
— Больше вам скажу, я — типичен!
Уж давно живу без хозяина.
Как вы поняли — образован.
Говорю иногда что думаю.
Захочу — могу поработать.
Не захочется — уж увольте
(уверяю вас — не уволят!)… —
Саркастически улыбнувшись,
обнажив гниловатый прикус,
он изрёк:
— Природа мудра. В природе
всё взвешено. Сбалансировано.
Вот видите, я разговариваю.
А разве нет на земле людей,
научившихся лаять, лаяться,
разучившихся говорить?
А потом… Мы ведь с вами братья.
Я — двойник ваш.
— Да, да, конечно, —
я промямлил в ответ,
припомнив
всё, что знал из теории видов,
процитировал «братьев меньших».
— Нет, не то. Я имею в виду конкретно
вас, как личность,
вас, песенника,
вас, текстовика.
Вот что я вам скажу:
намедни
мне попалась книжонка ваша,
проглядел я вот этот сборник…
Что ж… Вы тоже всё понимаете, а сказать… —
Он прищурил свой глаз ехидно
и зевнул.
Мрачно подал лапу
и ушёл —
точней, удалился
мягкой поступью аристократа,
на снегу следов не оставив;
выражаясь литературно,
исчез бесследно.

 

***

В Паланге гляжу не дыша:
Качая трапеции-ветки,
Такие дают антраша
Ручные курортные белки!

Артистов лелеет народ.
За эти лесные потехи
Восторженный зритель несет
Печенье, изюм и орехи.

И кормятся белочки с рук,
И кружатся в танце повесы,
Своих созывая подруг
Из дебрей недальнего леса.

Открыты доверчиво рты,
С зарей по-над каждым оконцем
Забавно искрятся хвосты
Лучами пушистого солнца.

Но тают к зиме голоса.
Съезжает с курорта элита.
Закрыли сезон корпуса,
И дачные ставни забиты.

А белки все пляшут вокруг,
В измену людскую не веря.
В себе подавляя испуг,
Стучатся в закрытые двери.

И вновь с удальством циркачей,
С последней надеждою слезной
Танцуют до звёздных ночей,
Для них непривычно морозных.

Отвергнет и лес чужаков.
Никто не помянет с тревогой
Несчастных голодных зверьков,
Замёрзших на дачных дорогах.

Лишь сторож, свой круг обходя,
Довольный, что лето умчалось,
Прокашлявшисъ, скажет:

«Дитя,

Ко мне бы в подвал постучалось!»

Ах, я не о том, не о том…
Случаются в жизни моменты,
Когда мы себя продаем
За сладкие аплодисменты.

Как публика балует нас,
Охочая до развлечений,
Когда мы уводим, резвясь,
Её от забот и сомнений!

Уходит из песен тепло,
А голос становится глуше.
И как нам потом тяжело
Стучаться в замёрзшие души…

 

***

Жизнь — открытая рана.
Сердце душит испуг.
Умер рано и странно
мой единственный друг.

Гробовое молчанье,
приоткрытая дверь.
Это зал ожиданья
невозвратных потерь.

Там и рвётся, где тонко.
Дрогнет чаша весов —
обрывается плёнка
дорогих голосов.

Замирает улыбка,
исчезают следы.
Так коварна и зыбка
почва нашей судьбы.

Я сказать не умею,
но приметил не раз:
стало в мире темнее
от погаснувших глаз.

Словно пулей подкошены
безо всякой вины…
Говорят, что хорошие
больше небу нужны.

 

Постоянство

Ещё нас ожидает много встреч.
Ещё нас греют щедрости природы:
иной пейзаж
и новые погоды…
А я веду о постоянстве речь.

Нам в жизни, я считаю, повезло.
Нам хорошо с тобою в общей массе.
Мы едем всю дорогу в третьем классе.
Таких кают на свете большинство.

Любимая! Ты не гляди наверх.
Там, правда, есть каюты пошикарней.
Там сауны.
И с бицепсами парни
туда пускают далеко не всех.

Там беззаботность неги и утех.
Там в полутьме дверей полуприкрытых
кейфует промтоварная элита,
благоухает парфюмерный цех.

Там перед взором полусонных глаз
послушно раздвигаются границы,
и мельтешат лас-вегасы и ниццы.
Заметь, они в упор не видят нас.

А мы от них, по счастью, вдалеке.
Мы видим наши сосны да берёзы,
мы видим всё:
и радости и слёзы —
и знаем все пороги на реке.

Провозгласим за постоянство тост!
За то, что мы стране необходимы,
что мы в пути,
но мы не пилигримы,
что не ползком живём,
в полный рост.

За то, что правда делает нам честь
да труд наш, ежедневный, кропотливый,
за вечность
нашей веры некрикливой,
за то, что хлеб не сможем даром есть.
И этот праздник нам необходим.
В воскресный день мы тихо порыбачим,
друзьям своим свидания назначим
и снова о работе говорим…

И речь, как речка тихая, течёт.
Мы не выносим восклицаний лживых.
Нас не проймёт энцефалит наживы,
не свяжет
незаслуженный почёт.

Ну что ж! За непогоду! За норд-ост!
За нашу за рабочую сноровку,
за выдержку, за общую столовку —
провозгласим за постоянство тост!

 

Пластинка памяти моей Прослушать запись Николая Добронравова

Чужой напев, как пилигрим,
стучится в души людям.
А мы с тобой назло другим
свою пластинку крутим.

Звучит в эфире «Бони М»
так солнечно и мило.
В колонках стереосистем
магическая сила.

Я слушал сам в кругу друзей
все модные новинки.
И всё же сердцу нет родней
той, старенькой, пластинки,
что я мальчишкой приобрёл
и не признался маме…

В те дни освобождён Орёл
был нашими войсками.

Ещё повсюду шла война.
Царил хаос на рынке.
Буханка хлебушка — цена
той маленькой пластинки.

Ах, эта песня про бойца,
любимая фронтами…
И голос хриплый у певца,
как стиснутый бинтами.

Как, излучая бледный свет,
вздыхают инструменты.
И нету в этой песне, нет
ни фальши, ни акцента.

…Я помню дома костыли,
шинель и шапку деда.
Пластинку вдовы завели
и пили за победу.

Наверно, Бог один даёт
патенты на бессмертье.
Но эта песня проживёт,
как минимум, столетья.

Она не может умереть,
погибнуть без возврата,
когда в самой в ней жизнь и смерть,
и что ни вздох — то правда.

Уж как её ты ни крути,
всё наше в этой песне:
свои печали и дожди,
своей земли болезни.

Она не только в ближний бой
бойцов страны водила,
но в жизни быть самим собой
меня она учила.

Она твердила мне: живи
без грома барабанов,
она страдала от любви
и врачевала раны.

Пока слышна она — живут
на родине берёзы,
есть нежность, преданность и труд,
и праведные слёзы.

И мы верны такой судьбе,
другими уж не будем.
И пусть — порой во вред себе —
свою пластинку крутим.

Я верю, что, побеждены,
уйдут в отставку войны.
Но песни этой будем мы
во все века достойны.

И в Судный день на зов трубы
мотив её воскреснет.
И нету жизни без судьбы.
И без судьбы нет песни.

 

***

Памяти Э. Б.

Руки скульптора —
вены вспухшие…
Руки
в ссадинах грубых, злых…
Но в уменье
вернуть минувшее
вдруг почувствуешь трепет их.

…Спят солдаты. В дыму и пламени
их последний земной приют.
Но над миром
в одежде каменной
вновь они в светлый час встают.
Снова юные,
снова сильные,
в бой
поднявшиеся с земли,
исполинские, словно символы
Горя,
Мужества
и Любви.

…Из аулов глухих, заснеженных
долгий, трудный проделав путь,
в город горный
пришли старейшины
на оживших солдат взглянуть.
В этих юношах несгибаемых
старец правнуков узнавал.
Сам бесплотный, как изваяние,
руки скульптора
целовал.

Спеть о жизни словами траура
души чёрствые не смогли б…

Руки скульптора —
нервы мрамора,
кровь
оживших гранитных глыб.

 

***

Что ещё в жизни разведаем мы
здесь, на планете безжалостно тесной,
где в уравнениях света и тьмы
столько ещё величин неизвестных?

Кто мы?
Кентавры? Калифы на час?
Знать бы своё настоящее имя…
Эта земля, приютившая нас, —
лишь небольшой заповедник в пустыне.

Где мы, —
ещё начинаем разбег
или последнюю скорость включили?
Где наш
цейтнотом измученный век —
в эндшпиле
или ещё в миттельшпиле?

Верить прогнозам?
Но вновь невпопад
наши погоды мы живописуем…
А для меня даже завтрашний взгляд
любящей женщины
непредсказуем…

Что в добрый день
моё сердце страшит?
Где моей мысли
рентгеновский снимок?
Кто вдохновляет
поступки души —
это практически необъяснимо…

И почему я теперь
не пойму
жизнь,
что казалась мне обыкновенной?
Кто там так пристально смотрит в луну —
иллюминатор летящей Вселенной?

 

***

Нас нарочно разводят, как разводят мосты,–
с человеком, с которым был недавно на «ты»,
с нежной радостью встреч и с печалью утрат,
с тем, что правдой считалось лишь месяц назад.

Наблюдатель стоит где-то тут, за углом,
и при нём не моги показаться вдвоём
ни с товарищем, лучшим из верных друзей,
ни с единственной, главной идеей своей.

Все невзгоды скорее сдадутся двоим,
а со мной совладать будет легче с одним.
И, подкравшись тихонечко из темноты,
нас нарочно разводят, как разводят мосты.

Отрекаясь от чьей-то родной нам судьбы,
мы нелепо и немо встаём на дыбы…
По перилам осклизлые цепи скользят,
и опоры беспомощно в небе висят…

С грузом злобы в утробе плывут корабли.
Если б были мы вместе, они б не прошли.
Только каждый один, как начало начал,
и ознобно чугунным плечам по ночам…

 

В гостинице Братска

В гостинице Братска недавняя встреча.
Мужчина с отметиной ранних седин,
вполне элегантно одетый.
Под вечер
мы в холле прокуренном встретились с ним.

Не буду лукавить. Совсем незнакомым
он мне показался, когда подошёл.
— Простите,
боюсь показаться нескромным,
но нас в нашей юности
свёл комсомол.

Конечно, я тоже узнал вас не сразу, —
ведь это случилось, увы, не вчера.
В тайге бивуак перевалочной базы,
и вы нам читали стихи у костра.

Афиши там не было.
Не было сцены.
Народу-то было всего ничего
на дикой поляне.
Скажу откровенно,
всё это мне позже на сердце легло.

…Я вспомнил ту ночь. До мельчайших деталей!
И аспидный цвет диковатой реки,
я вспомнил, как с ним мы тайменя поймали,
хромого лосёнка кормили с руки.

И время дышало
в реликтовой чаще,
и были, как в песне,
один только раз
и запах,
и цвет,
и огонь настоящий —
и как это буднично было для нас!

И может, впервые пришло ощущенье,
впервые поверить мы сердцем смогли,
что было начало,
что есть продолженье
и нету конца пониманью земли!

Мы мяли в дрожащих руках сигареты,
нам было до боли тепло и легко.
Но прав он! —
всё это таинственным светом
действительно позже на сердце легло.

— А помните тихую девочку Зою,
что плакала, вспомнив московский уют?
Хотите, вам тайну смешную открою?
У нас скоро дети пойдут в институт.

— А сами вы где?
— Мы отсюда далёко
и в Братск приезжаем почти как в Москву,
за кранами.
С техникой просто морока.
На Севере дальнем теперь я живу.

Командую нынче суровой державой.
Работать приходится на мерзлоте.
Но нам
и природа, и климат по нраву,
а соболя больше такого нигде
не встретишь!

…Я слушал его с восхищеньем,
я знал,
что не сможет он Братск подвести,
что было начало,
что есть продолженье,
что нету конца ощущенью пути.

Дорога и верность — родные созвездья,
как стройка и песня — родные края.
К тем новым рассветам
хотел бы успеть я.
Строитель успеет. Успею ли я?

Нам тяжкие годы ложатся на плечи…
Уж сколько воды в Ангаре утекло…
Спасибо за память. За давние встречи.
За то, что хранят северяне тепло.

— Ну что же… Пусть будут счастливыми строки!
А если решите у нас погостить,
черкните два слова:
«Начальнику стройки».
Быть может, и встретимся. Всё может быть…

 

***

Чьё-то бывшее именье…
Хор лягушек из пруда…
Нет былого оперенья
У дворянского гнезда.

Жили люди наудачу.
Все давно пошло на слом.
Плющ струится, будто плачет,
Над обрубками колонн.

Шорох бархатного платья…
Душный запах резеды…
Позабытые объятья,
Бесполезные мечты.

Встать пред сыном на колени,
Чтоб душа была чиста.
Паче всех уничижений —
Кредиторов суета.

Узловатые коренья,
Догнивающие пни…
Чьё-то бывшее именье.
Чьи-то брошенные дни.

Перепуганное бегство
От бушующих знамен.
Невесёлое наследство, —
Нет имений. Нет имён.

Дальний свет не станет ближним.
Пробасит с прононсом шмель…
Доживает под Парижем
Младший, Мишенька-Мишель.

Акмеистов изреченья.
В спальне — копии Дега.
Иностранное старенье,
Среднерусская тоска.

Догоревшие поленья.
Неостывшая зола.
Страшный финиш поколенья
На меже добра и зла.

…А в России, за долами
Ни одной теперь межи.
Только бронзовое пламя
Наливающейся ржи.

Да кирпичные застройки
Вдоль порядков избяных.
Псарни нет. И нету тройки
Тех залетных, вороных.

Близких душ разъединенье
В разночтении времен.
Чьё-то бывшее именье,
Покосившийся фронтон…

Все, что было, все уплыло.
Время вспять не повернёт.
Только ива у залива
По-старушечьи всплакнёт.

Только нехотя мелеют
Живописные пруды.
Перекопаны аллеи.
Перепаханы следы.

Лишь дубы-аристократы
По минувшему грустят
И поверх берез куда-то
В даль далёкую глядят.

Рядом с ними зеленеют
Рукотворные лески,
А дубы глядят, стареют
И чернеют от тоски…

Долгих бурь успокоенье
Пух роняют тополя.
Чьё-то бывшее именье.
Среднерусская земля.

 

***

Костлявых букв бунтующая плоть
издревле жизнь людей преображала.
В каких бессмертных фразах бушевала
костлявых букв воинственная плоть!

Какая глина и какой раствор
из грозных букв гекзаметры лепили,
провозглашали славу и позор
и сумрачные души бередили!

Рождалась совесть, низвергались троны,
протягивался ближнему ломоть…
Взрывалась над землёй, подобно грому,
костлявых букв таинственная плоть.

И обретали славу города
от летописцев. Это означало
бессмертье букв.
Их кость была тверда
и в горле у неправды застревала.

Из гласных, из согласных,
из литых
слова слагались, что покрепче стали.
Они стояли в книгах насмерть.
Их
костьми держались гордые скрижали.

…Когда и мы кирпичики кладём
и ставим в строй словечки по ранжиру,
быть может, мы натуру предаём,
магнитофоном заменяем лиру.

Мы можем острой рифмою сверкнуть
и щегольнуть концовочкой небрежной,
не обнажая — прикрывая суть
цветастой современною одеждой.

Не лён,
а так… синтетика, лавсан.
Пишу, чтоб никого не задевало.
Но чую:
приукрашенным словам
растёт сопротивленье матерьяла.

 

***

В море песен — злые мили.
Компромиссов вечных нить.
Ах, вчера опять звонили —
просят строчку изменить.

— Вам, мол, это —
пара плюнуть, —
строчку пересочинить…
Что же делать?
Что придумать?
Изменить?
Не изменить?

Часто я похож на прочих.
Но она своя-своя!
В этой строчке, как в сорочке,
может быть, родился я.

Соглашался много раз.
Чем закончится сейчас?
Просят строчку заменить,
проще душу заменить.

 

***

Меня в этой книге нету.
Есть просто зима и лето.
Есть факты, и есть приметы
таких же, как я, людей.

Бессмысленны хит-парады.
Любовь сочинять не надо.
Стихи мои —
лишь цитаты
годов, городов, страстей.

Фантазия что прислуга.
Мне с этою дурой туго.
Выдумывал бога, друга,
а получался враг.

Такое творилось чудо!
Эстрадному верил блуду,
влюблялся в глаза Иуды,
выбрасывал белый флаг.

Ведь это же стыдно-стыдно…
Меж строк хоть лица не видно…
Лишь честное самобытно.
И солнце не ярче тьмы.

Душе не нужны прикрасы.
А лирики так прекрасны,
как в опере, сладкогласны
и о-бо-жа-е-мы!

Но жизнь —
словно полк на марше.
Теперь, когда стали старше,
хотелось бы жить без фальши
и вещие сны беречь.

А яви и сны — неровня.
Поэзия — каменоломня.
Как делался стих — не помню —
и строф непрямая речь…

 

***

Наверно, в детстве всем необходимо
перед путём воистину своим
переболеть актёрством, словно скарлатиной,
словам простым подыскивая грим.

Приходит время поисков и бедствий,
проходит хворь, трезвеет голова.
Мы забываем роли, сыгранные в детстве,
находим настоящие слова.

Увы! Небезопасное актёрство —
источник многих, очень ранних тризн.
Из голубых ролей рождается позёрство,
пожизненный и злой инфантилизм.

И вот в почёте ссоры, а не споры.
С фиглярством не сумевшие порвать,
о как надеются пропащие актёры
поэтов пред толпой переиграть!

 

***

Были годы кочевья. Были годы-походы,
и младенец с рожденья качался в седле…
Мы сегодня
успешно покоряем природу,
побеждая её постепенно в себе.
Нас тома диссертаций и растят и сутулят,
формул вязь не под силу расплести без очков…
Наши гордые кони — конторские стулья,
трудно вырваться нам из бумажных оков.
Понимаем мы сами, что от статики вянем,
только вместо прогулок
у экранов не спим
в эти буйные ночи фигурных катаний
и на нас, на несбывшихся, с болью глядим…

 

***

Я выстроил свой дом у озера в тайге,
на переправе лет.
От зла на расстоянье.
От наших дней и дел настолько вдалеке,
что мамонты сюда приходят на свиданье.

Я знал,
что наконец пристанище найду
в краю,
где доброты нетронутые гнёзда.
Я выстроил свой дом
у неба на виду,
чтоб окнами надежд он мог глядеть на звёзды.

Из отзвуков веков
я выстроил свой дом.
Надёжней всяких стен деревьев хороводы.
Увидел я теперь,
как зарастают мхом
пустячные дела, вчерашние заботы.

Я выстроил свой дом
без жести и гвоздей.
Я выразил свой дом молитвой, как во храме.
Я высветил свой дом улыбкою твоей.
Я выстрадал свой дом бездомными стихами.

Когда приспустит ночь свой многоцветный флаг,
слетаются ко мне зари моей синицы.
Но это всё мираж…
Но это всё — не так…
Всё это лишь в стихах, как в подполе, хранится…

Мой город как большой бездушный механизм,
где площадь — маховик,
а улицы — как втулки.
Не выстроил свой дом. Не выстроилась жизнь.
Я вызубрил свой дом в гранитном переулке.

 

***

Я не дам тебя в обиду
и другому не отдам.
Я ничем себя не выдам,
не взгляну на прочих дам.

Ты красивая, не злая.
Нам бы вместе жить да жить.
У меня была другая…
А, да что там говорить!

Всё, что было, всё забуду.
Станет вежливее речь.
Как зеницу ока буду
реноме твоё беречь.

Гаснет лето. Скоро осень.
Тает юных сил запас.
И друг друга мы не бросим,
и не бросят камень в нас.

Месть не вырвется из ножен.
Ревность нынче — баловство.
В зыбком мире нет надёжней
равнодушья моего.

Гладь на озере зеркальна —
хоть катайся на коньках.
Ты спокойна. Не печальна.
Тишь да гладь в моих стихах.

Мир Шекспира раскулачен.
У Отелло нет внучат.
Рядом сядем. Врозь поплачем.
Гости в дверь не постучат.

 

***

А было живое слово…
А было простое дело…
Когда же душа сгорела?
Куда же ушла основа?

Ведь так начиналось славно!
Казалось, что не убудет…
Писалось о самом главном,
О самых любимых людях.

Потом начались поправки.
Изменчивый ветер дунул.
Как в радио

по заявкам

И сочинял, и думал.

Податлив, как глина в слякоть,
И в бога, и в черта верил.
Хотелось уйти, заплакать,
Да он же стальной — конвейер!

Бог мой! Перед кем выплясывал!
Останется боль, разлука
Да эти слова Некрасова
Насчет неверного звука…

 

***

Говорят, здесь Шаляпин певал
На подмостках курортного зала.
И в глубоких расщелинах скал
Долго

цепкое эхо звучало.

Этот бархатный выцветший Крым,
Этой горной природы картинки
Были схожи богатством своим
С театральной парчой Мариинки.

В Учан-Су пировали купцы.
Рыбаки в Симеиз возвращались.
Опалённые солнцем дворцы
В кипарисной охране скрывались.

Август был — августейший сезон.
Но артисту всегда работенка.
Пел монарху Сусанина он.
Пел Бориса. Но пел и Ерёмку.

Пел ночей беспросветную тьму,
Пел российскую удаль и грозы.
Удивлённо внимали ему
Ливадийские блеклые розы.

Крым мускатной лозой перевит
На столах — виноградные гроздья.
И над роскошью южной гудит
Грозный голос варяжского гостя.

Впрочем, гостем позднее он стал,
Гостем сделался там, за границей,
Где нерусских людей

поражал

Сходством с гордой залетною птицей.

Песнь песней. Начало начал.
И тоска неизбывная гложет.
А как вспомнится

в Нижнем причал,

Нет в концерте ни ноты без дрожи…

Русский только в России поёт,
Горький воздух отчизны вдыхая.
«У Шаляпина голос не тот», —
Эмигранты шептали в Шанхае.

В декорациях Гранд-Опера,
На подмостках Милана и Вены
Поднимались церквей купола,
Возвышались кремлевские стены,

Чтоб Шаляпин о родине пел,
Всей планетою признанный гений,
Чтобы знал свой сиротский удел —
Быть с отчизною только на сцене!

Перед смертью лишаешься сна.
Неотвязчивы думы провидца:
Еще будет большая война,
И Вертинский домой возвратится.

Вместе с ним в молдаванской степи
Он, болезный, упрашивал Бога:
«Укрепи ты меня,

укрепи

Перед самой последней дорогой!»

Долгий взгляд на родную страну,
Угасающий взгляд пилигрима…
С той поры стало сниться ему:
Он в Москву прилетает незримо.

Даже сцена сводила с ума.
Только подлинность неповторима.
«Вспомни, добрый мой друг Бенуа,
Вспомни киноварь

горного Крыма».

…Здесь когда-то Шаляпин певал.
Нынче тут «Интурист» веселится.
А в глубоких расщелинах скал
Вечный голос России хранится.

 

***

Мы летели из Еревана
по-над краем родной земли.
Гор стареющих караваны
к водопою, на Каспий, шли.

То ль зима расставалась с нами,
то ли дети богов
с боков
мир забрасывали
снежками
белых, чистеньких облаков.

Солнце в небо вонзилось птицей.
Огляделось —
с чего начать?
И заставило измениться
всё на свете. И засверкать.

Этот миг был магом открытий.
Прозревали сердца, глаза…
Даже лётчик сказал:
— Смотрите —
начинаются чудеса!

Горный кряж исчезал под нами.
Прежде
матовы и грубы,
стали шёлковыми шатрами
гор уродливые горбы.

Открывалась за синим лугом
цепь оранжевая озёр.
Отливающий изумрудом,
горизонта пылал костёр.

Миг прозрения был так краток,
но запомнился навсегда…
Мы летели на стыке радуг
в час,
когда раскрывались
цвета.

Небо магию излучало.
Каждый штрих был неистов и рьян.
Всё увиденное означало,
что на свете был жив Сарьян.

 

***

Памяти Ю. Силантьева

В отечестве пророков нет.
И было всё обыкновенно:
мотор. Подзвучка. Полный свет.
И у оркестра — третья смена.

И в зале нет свободных мест.
Софитов огненные жала.
И дирижёрский точный жест,
провозглашающий Начало.

Да, было всё, как сотни раз…
Сменялись, словно дни недели,
певцы и песни.
Телеглаз
следил за сценою, где пели
кумиры наших прошлых дней
и те, что нынче знамениты.
И только сердцу чуть тесней
в груди.
И жалили софиты
острее.
Барабан гудел
сильней.
Заканчивались сутки.
И в этот миг Кобзон запел
о том,
о малом промежутке…
А дирижёр
всё примечал:
что «до» должно быть чуть повыше,
что вдруг затих беспечный зал.
Но он (как странно!) не расслышал.
что это всё
в последний раз,
что скоро кончится усталость,
что жить ему
всего лишь час
на этом свете оставалось.

В отечестве пророков нет.
Но завтрашней не будет ночи…
Всем людям на земле поэт
и жизнь и гибель напророчил.

О, этих образов и слов
испепеляющее пламя!
И вечный зов, солдатский зов,
зов, изречённый журавлями…

Да. Песня нас переживёт.
И мы на это не в обиде.
Но кто-то в зале вдруг всплакнёт,
как после, там, на панихиде,
морозным утром.
А пока
ждёт хор торжественного знака.
И поднимается рука
перед последнею атакой.
Нацелен в будущее взгляд.
Исполнен верою всегдашней.
А журавли
уже летят
почти над самой телебашней…

Осталось несколько минут.
Сойдясь в мгновенья роковые,
его во тьме,
в кулисах ждут
с ушедшими
ещё живые.

Со сцены вынесут его.
Солдатик,
тот, кто всех моложе,
солист ансамбля МВО,
маэстро на шинель уложит…
Останутся в строю бойцы,
неразмагниченные нервы.
непокорённые певцы,
останутся и боль, и вера,
из этих лет, из этих бед
не извлечённые уроки…

В отечестве пророков нет.
Но в песне есть свои пророки.

 

***

Забывчивость — сестра утратам.
В наш век на всём её печать.
Страшней болезни,
злее атом,
и… легче горе забывать.

Обманут день покоем мнимым,
стрельба замолкла лишь вчера…
А в мире
снова пахнет миром
и в моду входят тенора.

 

***

Антикварная наша дива, —
как она до сих пор красива!
Не сдаётся годам на милость —
поразительно сохранилась!

Говорим о ней с уваженьем,
с восхищением-умиленьем.
Головой сокрушённо машем:
поучиться б хозяйкам нашим!

Всё при ней.
Хороша собою.
Верховодит
семьёй, судьбою.
С юных дней всё себя хранила
и сама за собой следила.

Помню,
даже на подлеца
не желала она сердиться,
сохраняя
покой лица,
охраняя
души границу.

Сквозь неё никакие боли
не могли к душе просочиться.
Сколько было усилий воли,
чтоб не вспыхнуть,
не прослезиться!

Относилась к подругам строго,
а к себе и подавно
строже.
И одна лишь была тревога, —
чтоб ни в чём себя не тревожить.

И сама у себя под стражей
улыбаться боялась даже.

Не полнела она.
Умнела.
Отрешённо на мир смотрела.

В сто космических ватт сияла,
а любила лишь вполнакала.

Свой покой вдохновенно чтя,
от волнений себя спасала,
даже собственное дитя
близко к сердцу не принимала.

Как-то к нам она завернула,
высоко оценив приход свой.
Как она на тебя взглянула
с чувством полного превосходства!

— Я гляжу,
вы устали, верно…
Вас заботы совсем скукожат.
Если не подберёте нервы —
аэробика не поможет.

Все заботы в дому —
нудьга.
Ваша жертвенность вам мешает.
Пусть не вы,
а у вас судьба
в домработницах проживает…

У неё в отношенье жизни —
афоризмы всё, афоризмы.
Свою душеньку облегчила —
жить подруженьку научила.

Что задумала —
всё смогла.
В пику всем
своего добилась.
Сберегла себя,
сберегла.
Сохранилась вся,
сохранилась.

 

***

Солнечно околдован
каждый из нас, людей.
К небу пилот прикован
силой любви своей.

Сказочен свод небесный,
он и лучист и мглист.
Между землёй и бездной
реет парашютист.

Нет такой силы, чтобы
с небом разъединить.
Пусть оборвутся стропы —
не оборвётся нить.

Сценою трагик ранен,
вечностью — астроном.
Полем живёт крестьянин,
тёплым его зерном.

Звёзды познав и землю,
чувствуя стон времён,
русский поэт издревле
к песне приговорён.

Где тот мотив сердечный,
где, на какой струне,
чтобы тебя навечно
приговорил ко мне?

 

***

Настала эпоха мгновенных реакций.
На чистую лирику времени мало.
Железный конвейер.
Нельзя расслабляться.
Замешкался —
поезд ушёл.
Всё пропало.

Пытаюсь собраться. Пытаюсь успеть я.
Компьютерный век расщепляет микроны.
Решает порою не речь —
междометья,
молниеносный звонок телефонный.

Боязнь ошибиться доходит до жути.
Судьба не прощает былую беспечность.
Я сам виноват.
На последней минуте —
досадная шайба в решающей встрече…

 

Монолог хоккеиста

А вы
не вздрогнете,
когда
на вас навалится
слегка
кг на сто
пижон, артист
+ свист?
Свист — правота,
броня его
(если хотите — мастерство).
На рукавах —
кленовый лист.
И на груди —
кленовый лист.
И он летит
под этот свист.
Летит на вас,
здоров,
плечист.
Здесь для него — родные стены!
Свист в Калгари —
страшней сирены.
С колосников,
оскалясь,
вниз
сосульками свисает свист.
Свист
из-под ног,
сквозь льда слизь —
свист.
…Срубили —
свист.
Забили —
свист.
Свист —
наркоман.
Свист —
им и нам.
Свист —
атаман.
Свист —
фимиам.
Я помню, как под блицев твист
судья, извилистый, как глист,
лилово превращался
в свист…
Обводка — чушь.
Бросок — зола.
Свист —
как удар из-за угла.
Без жала
жалит он,
змеист,
безжалостный
занудный
свист.
Свист —
он садист,
садист,
садист!!!

Но я с Москвы.
Я хоккеист.
Иду на вы.
Иду на свист.

 

Диалог в бассейне

Я спросил у пловчихи Насти:
— Как, малышка, тебе живётся?
— Понимаешь, старик, — несчастье,
не плывётся мне, не плывётся…

Раньше с ходу рекорд давала,
да не знала, что быть беде…
Я летала в воде, бывало…
Я плыла как рыба в воде…

А теперь…
То ли стала старше
(как-никак, девятнадцать лет) —
на дорожке бассейна страшно,
нет ни лёгкости, ни побед.

Всю дистанцию — как чумная.
Финиширую — как придётся.
Что со мною —
сама не знаю,
не плывётся мне, не плывётся.

…Я гляжу на неё, на Настю,
а она — как луна в ненастье.
А бывало —
плыла с улыбкой.
А была
золотою рыбкой.
И беспечна, и неранима.
А заботы… те плыли мимо.

— Так бывает, малыш, со всеми —
нас в людей превращает Время.

Мы становимся злей и строже,
нас людская любовь корёжит.
И уходит былая лёгкость,
не плывётся нам, не плывётся.

Не для нас голубые блёстки
и феерии водяные.
Ветер нашей стихии — жёсткий.
Мы реальные. Мы земные.

Воздух в лёгких не лёгок — труден.
Свет реальности больно жжётся,
оттого и твердим мы, люди:
«Не плывётся нам, не плывётся…»

 

Монолог футболиста

Тебя мне не понять и не принять.
И наша связка — чистая проформа.
Мы поругались вечером опять,
а завтра мы опять играем в сборной.

В команде стало неуютно нам.
В отличие от лет первоначальных
сидим теперь всё больше
по углам,
всё чаще —
молчаливы и печальны.

А сколько было пота и труда!
Откуда ж рядом выросли тупицы?
Но тренер бодр:
«Сойдёмся, господа!
Для общей славы надо потрудиться!»

Шестой по счёту этот —
У руля,
на памяти у старожилов сборной.
Он жаждет славы.
И начнёт с нуля.
И будет счёт не по игре позорный.

Ещё о нас легенды говорят,
что были мы в борьбе неудержимы.
Теперь
вовсю психологи следят,
чтоб мы
не уклонялись от режима,

не уклонялись
от привычных схем,
чтоб тайно не мечтали о реформах…
Один-единый стимулятор
всем
предписан докторами в нашей сборной.

Мы в век универсальности живём
в футбольном общежитии.
Но всё же,
куда мне деться
со своим финтом,
своим —
коронным,
дерзким,
непохожим?

Ещё такой продлится произвол
и будут сплошь — прилизанные лица.
А выбрали бы в жизни
не футбол,
почти что каждый мог бы отличиться.

И снова травма старая зудит.
Недели две урвать бы
на леченье.
Но календарь не по науке сбит.
А в прессе вновь —
призыв к омоложенью…

На вымокших футболках — номера.
А имена остались для проформы.
Что наша жизнь?
Действительно, игра.
Хотя неважно мы играем в сборной.

У нас какой-то появился страх.
Идеи прежней нет у нападенья.
Есть в наших внешне сомкнутых рядах
вполне конкретный
привкус отчужденья.

А каждый может быть неукротим!
А в среду снова
тяжкий матч повторный…
Мы друг на друга даже не глядим,
но завтра вместе мы играем в сборной.

 

Человек в станционном буфете

На перроне горят фонари допоздна.
Мчатся мимо экспрессы и ветер…
Он весь вечер сидит и сидит у окна —
человек в станционном буфете.

Кто ему это место его указал?
Есть ли где-нибудь братья и дети?
Безымянный посёлок. Пустынный вокзал.
Человек в станционном буфете.

Нет портфеля в руках, чемодана у ног.
Нет забот о плацкартном билете.
Словно он преступил отчужденья порог,
человек в станционном буфете.

По программе «Орбита» идёт детектив.
Возле стойки измаялся «третий».
Он бесстрастен и сух. И, как тень, молчалив,
человек в станционном буфете.

В закопчённую даль оглянуться нельзя.
Нож ржавеет в холодной котлете.
От табачного дыма слезятся глаза…
Человек в станционном буфете.

Что он так напряжённо глядит сквозь туман?
Может, словно Раскольников, жертву наметил?
Он вполне адекватен. Он даже не пьян,
человек в станционном буфете.

Может, просто — куда он сейчас ни пойдёт,
не окликнут его, не приветят…
Та чего же, чего же, чего же он ждёт,
человек в станционном буфете?

Как он странно вписался в ночной полумрак.
Жутковатое что-то в его силуэте.
Чёрно-белый эскиз. Вопросительный знак.
Человек в станционном буфете.

 

Жестокость

На экране —
заграничная любовь.
Пальмы. Женщины в цветастом оперенье.
И мужчины
с респектабельностью львов
элегантно
совершают преступленья.
Всех
красавчик парфюмерный победит.
Будут пляжи, «мерседесы» и облавы.
В ритмах музыки — восточный колорит,
и она до неприличия слащава…
На сеансе самом позднем — благодать:
кто целуется в глуши большого зала,
кто пытается актрисе подпевать,
кто зевает откровенно и устало.

Рядом с выходом из зала — туалет.
Две девчонки по четырнадцати лет
грабят женщину. Наплёвано в углу.
Пахнет хлоркой. Раздевают на полу.
Их добыча: из вельвета пальтецо.
Шарфик. Сумочка. Да с камушком кольцо.
Ну а в сумке
кроме книжки записной
пара трёшниц да единый проездной.
На суде звучат гуманные слова, —
безотцовщина, в семье недоглядели…
Адвокат (седая женщина) права:
исключительности фактор в этом деле.
Аргумент защиты взвешивает суд.
И девчонок, нет, не то чтобы прощают —
доучиться им в колонии дадут.
Нынче хор они тюремный посещают.
Только, может, эта мягкость развращает,
ибо вскорости избили старика
пацаны почти у школьного порога.
Даже шапку не украли (на фига?) —
отлупили просто так, за-ради бога…

Это было не с тобою.
Не со мной.
Неужели лишь поэтому
привычно
укрываться,
как за каменной стеной,
за сомнительным словечком «нетипично»?
Не заметим.
Отмахнёмся.
Промолчим.
А молчанье, как и прежде, знак согласья.
У жестокости есть множество причин.
Безразличье — тоже форма соучастья.
Где впервые
я отвёл трусливый взгляд?
Как стихи мои
утратили сердечность?
В фильмах гангстерские выстрелы гремят.
Человечеству грозит бесчеловечность.
Две преступницы, две грешницы ведут
нас, безгрешных, на скамью для подсудимых…
Их глаза пустые спать мне не дают.
Страшно мне от их сердец неуязвимых.
Неотступно, как возмездие грядёт
и над ними —
и над нами —
«Суд идёт!».

 

***

Я теперь такой спокойный…
На работу не идти.
Позади остались войны,
поражения позади.

Ах, как музыка играет!
Гениальный примитив…
Жизнь мою напоминает
этот простенький мотив.

Детства солнечные звуки,
царство елей и берёз,
и жены любимой руки,
и глаза её без слёз.

Ах, как прибрано в гостиной!
Тронут ретушью портрет…
Так торжественно и чинно
не бывало много лет.

И цветами я увенчан.
Обо мне идёт рассказ.
Жаль одно — что эти речи
вы
не слышите сейчас.

Всех
в карьере многотрудной
вы запомнить не смогли.
Просто я — один из трупов,
по которым вы прошли.

 

Мода

Сегодня в моде старина.
И мой сосед, ценитель тонкий,
порой дежурит дотемна
на Фрунзенской
в комиссионке.

— У этих бра
какой размер?
— Часов
не подвезли каминных?
— Ах, как украсит интерьер
вот этот мощный шкаф старинный

Кричит в подъезде
«Майна — вира!»
поклонник раннего ампира.

Но в этом деле главный дока —
девчонка в джинсах и кроссовках,
в ларьке торгующая водкой.
У этой
разговор короткий:
«Вот этот сундучок почём?
Он, правда, тронутый жучком,
но мы его подполируем,
он так хорош к моим статуям!»

Берёт билет до Ленинграда
любитель антиквариата.
— За шифоньер поры петровской
давал две тыщи Пиотровский.
Его блокаду всю хранили.
А мы его
перекупили!..

Литва.
Карпаты.
Ашхабад.
Ещё где антиквариат?

…А он выходит на крыльцо
с какой-то сумрачной надеждой
и зябко кутает лицо
в свои немодные одежды.

Всё что-то чудится ему
и прошлое напоминает.
Он эту позднюю весну,
как нитроглицерин, глотает.

Он ловит беглый чей-то взгляд
и ускользающие звуки.
И воздух нервно теребят
его слабеющие руки.

Любитель антиквариата
со стариком запанибрата.
— Как поживаешь,
старина?
Помолодел немного вроде.
Сегодня в моде старина
и старики
должны быть в моде!..

Старик вослед рукой махнёт.
Он всё по-своему поймёт:
— Нет, мне уж нынче грош цена.
Вам, юным, рухлядь не подходит.
Сегодня в моде старина.
Но старость не бывает в моде…

 

***

— Ты прости меня, Джек.
Я сегодня не выйду из дома.
Гололёд. И скользит
на ступеньках проклятый костыль.
Ты иди, погуляй.
Да смотри, на дорогах знакомых
чтоб тебя не нагнал
зазевавшийся автомобиль.

Возвращайся скорей.
В переулке здесь бродят несчастья.
Мы остались одни
на такой многолюдной земле.
Мы остались одни.
К сожаленью, встречаешь не часто
продолженье души
даже в самой надёжной семье.

Хорошо, что порой
к нам с тобой забегает соседка.
Нынче всё — и забота
и даже любовь — на ходу…
Нам оставлены щи.
Пировать нам приходится редко.
Возвращайся скорей.
Я пока подогрею еду.

Мы неплохо живём.
Да ведь нам-то и надо немного.
Мне хватает вполне
пенсионных доходов моих…
А с едой мы с тобой
можем жить на широкую ногу.
Мы могли б прокормить
(и неплохо!) двоих и троих.

Было б только кого…
Никого у нас нет, к сожаленью…
Мы остались одни
на такой многолюдной земле.
Мы остались одни.
Но какие прекрасные тени
посещают меня
в театральной полуночной мгле!

Ты их чуешь. Во тьме
ты всегда различаешь походку.
Ты виляешь хвостом,
слыша отзвук растаявших слов…
Ты ласкаешься к прошлому.
Ты вздыхаешь спокойно и кротко,
ощущая, как я, давний запах духов и цветов.

А когда зазвучит…
(Как ты можешь такое подслушать?)
А когда зазвучит
двух сердец замирающий стон,
ты тихонько скулишь,
ты скулишь, разрывая мне душу,
и покажется мне,
что я молод… силён… и влюблён…

Как ты чуешь печаль!
Как ты чуешь грехи и страданья!
Ты наполниться смог
всей моею прошедшей судьбой.
Если б ценность людей
измерялась по воспоминаньям,
мы значительней всех
на планете бы стали с тобой!
Вот уж час на часах…
Что же ты не приходишь
с прогулки?
Отчего стало трудно дышать
и темно, как в ночи?
Боже мой,
что за скрип тормозов в переулке?
Не случилось ли что?
Не случи…

 

***

Я брошу курить, стану на ночь гулять.
Начну наконец-то режим соблюдать.
От этого выглядеть стану «на ять»,
как будто так будет лучше.

Я, может быть, даже уеду туда,
где самая чистая светит звезда,
где бродят на выгонах щедрых стада,
как будто так будет лучше.

Поставлю в бору я бревенчатый сруб,
найду долгополый овчинный тулуп.
И станет мой голос невнятен и груб,
как будто так будет лучше.

Я стану солидным, откормленным псом.
Я буду стеречь своё сердце и дом.
Луне пропою я вечерний псалом,
как будто так будет лучше.

Но выйти в герои нельзя травести.
Давно я к асфальту успел прирасти.
И нам никому от себя не уйти,
и это, наверно, лучше.

 

Невечное сердце

Вечер нахмурился. Дождик сечёт по карнизам.
Ветра зигзаги да луж бесноватые блюдца.
Я, словно пулями, острою болью пронизан,
если б навылет… Все пули в душе остаются.

Город измучен. Ты входишь и вместо улыбки
мне предъявляешь слезинки своих рекламаций.
Мы понимаем, как наши симпатии зыбки.
Сердце устало усталости сопротивляться.

Чёрствость незыблема. Горя поток нескончаем.
А между тем даже радость любви быстротечна.
Что же мы, люди, друг друга опять обижаем?
Жизнь коротка. Даже сильное сердце не вечно.

Да. Мы фанаты. Подвижники. Первопроходцы.
Как орхидею, мы рациональность лелеем.
Рыбой об лёд наше сердце предельное бьётся.
Ах, почему мы его защитить не умеем?

Жизненный путь, словно зимнее утро, недолог.
Сердце от окриков и от угроз замирает.
Лишь справедливость — единственный наш кардиолог —
всем принести исцеление не успевает.

Нет, ничего ни к кому на земле не вернётся.
Жми, мой трамвайчик. Тянись к остановке конечной.
Кто-то сквозь стёкла, сквозь слёзы тебе улыбнётся.
Жизнь коротка. И любимое сердце не вечно.

 

***

Давно, ещё в самом начале пути,
когда мне казалось, что всё впереди,
когда ещё сердце рвалось из груди,
она мне печально сказала:
«Прости-
прощай, Приносящий Счастье!»

С тех пор от пенатов родимых вдали
во имя несбывшейся первой любви,
во имя земли, где живут соловьи,
я пел, чтоб поверили други мои,
что я — Приносящий Счастье.

Я чувствовал горести разных людей.
Они говорили мне: «Душу согрей!»
Ко мне приносили бездомных детей.
Я слышал — вослед мне кричали:
«Скорей!
Вот он — Приносящий Счастье!»

Я сделал, что сделал. Я сделал, что смог.
Я чёрствость и лень не пустил на порог.
Я многих друзей своих спас от тревог.
Но если бы знали вы, как одинок
я — Приносящий Счастье!

 

***

Твой сказочный подарок —
в субботу Подмосковье.
Пусть это только дача —
картонный коробок,
но каждая травинка
исполнена любови
и тешится надеждой
здесь каждый ручеёк…

Я знаю-понимаю:
не надо обольщаться!
Невдалеке от этих
благословенных мест
за хрупкою оградой
болезненных акаций —
асфальтовая мука
и каменный гротеск.

И всё же с упоеньем
внимаю птичьим фразам,
с волнением вникаю
в поток летучих слов,
как будто твой подарок
изящно перевязан
магнитофонной лентой
их певчих голосов…

 

*** Прослушать запись Николая Добронравова

Опадает, как ясень, стих.
Вышло время надежд моих.

Очень много сказать хотел,
ради песни на всё готов.
Нет возможности. Есть предел.
Мало верных людей и слов.

Что останется после нас?
Чьё ученье и чей рассказ?

Разве выскажешь гром, грозу,
этот воздух, и тьму, и свет?
Пел подснежник весну в лесу.
Слов у нас этой песни нет.

Так безумно тебя любил,
что сказать не хватило сил.

Драгоценна твоя слеза.
Что словесность в сравненье с ней?
Не уста говорят — глаза,
и мелодия слов сильней.

А потом… разве я герой?
С детства в сердце жила боязнь,
что казалось строфе порой —
шли слова из стихов на казнь.

Уж такой был в душе накал,
а не высказался — смолчал…

Но молчанье ещё не ложь.
В интонации между строк,
друг заветный, лишь ты поймёшь,
что хотел сказать, да не смог.

Всем свой стих. И всему свой час.
Вновь забвенья взойдёт трава.
Но останутся после нас
недосказанные слова…

 

***

Памяти Анны Герман

Где забвенья и славы граница?
Разве песня уйдёт на покой?
Негасимой звездой серебрится
в гулком небе ваш голос земной.

В нём страданий и ласки оттенки,
те, что душу тревожат и жгут.
Пани Анна,
все ваши пёсе́нки
в русском сердце находят приют.

Под глухие аккорды рояля,
не допев своих песен друзьям,
вы ушли со своею печалью,
а надежду оставили нам.

И её позовут и услышат
в каждом доме
и в горнице той,
где сбывается маленький Збышек,
ваш единственный, ваш золотой…

 

***

Пора и нам проститься, дорогая.
Коснись, коснись души моей крылом.
Мир неделим.
Но ты — другая стая.
Мы не поладим с вашим вожаком.

Ему и в этом небе непросторно.
Он высоко, красавец, залетел.
И все вокруг, и ты ему покорна.
Но для него и это не предел.

Война идёт потайно и бескровно.
Владений не хватает вожакам.
Жизнь коротка. А небо так огромно!
В нём места нет двум маленьким сердцам.

Мы — высоты таинственные строки.
Мы это небо можем расплескать.
Но даже в стае
все мы одиноки.
О, как тебя мне будет не хватать!

Любви весенней первые побеги.
Никем другим душа не занята.
У нас с тобой не будет в этом веке
ни общих звёзд, ни общего гнезда.

В краю родном
фата цветущих вишен,
и синий май,
и в мае — соловьи.
Но мы с тобой — пойми! — мы не услышим
своих птенцов, птенцов своей любви.

Навеки врозь. Навеки мы не вместе.
Обманом был безоблачный восход.
И два крыла несбывшейся невесты
перечеркнули тёплый небосвод.

Как наши трассы выверены строго!
Боязнь рывка и лишнего витка…
Знакомый рейс. Транзитная дорога.
Да сверху резкий окрик вожака.

Мы опереньем нашим не совпали.
Но знаю:
ты грустней своих подруг,
когда от наших северных печалей
летишь на свой благословенный юг.

И видишь ты взъерошенную птицу,
слепую ночь, подвластную дождям.
Мне в этой тьме не удалось прибиться
к твоей души неясным берегам.

Я буду жить достойно, терпеливо.
Со мной осталась песнь твоя без слов,
холодный свет вечернего залива
да странный дар предчувствия снегов.

 

***

Когда останешься один,
сперва наступит облегченье,
что за других ушло волненье
и сам себе ты господин.

Ты заново войдёшь в свой дом,
по-своему свой быт наладишь
и в стенке книги переставишь,
найдёшь давно забытый том…

И с переплётов пыль сотрёшь,
увидишь новые оттенки.
Но вдруг тебя охватит дрожь,
как будто сам поставлен к стенке

судом по имени НИКТО.
НИКТО… Ни кожи и ни рожи!
Но серое его пальто
ещё колышется в прихожей…

Вздохнёшь ты. Кашлянешь.
В ответ
НИКТО тебе не отзовётся…
И даже эхо не проснётся.
Не скрипнет старенький паркет.

И всё ж…
Благословен сей гнёт!
Задвинем тёмные гардины!
Пусть почтальон проходит мимо
и солнце мимо проскользнёт.

За тихой заводью гардин
ты верил — всё спокойно будет…
НИКТО твой тёплый дом остудит,
когда останешься один.

Ты, преданный себе всецело,
откроешь вдруг в тиши ночной,
что всё,
что в этой жизни сделал,
жизнь
вместе делала с тобой.

И вдруг почудится тебе,
что мир наполнен голосами,
причастными к твоей судьбе.
Они тебя окликнут сами,

лишь только стоит дверь открыть,
размолвке прежней рассмеяться,
покаяться, расцеловаться,
и всё простить, и всё забыть!

Почудится тебе, что вновь
звонок проснулся телефонный!
Он тёплый, сонный и влюблённый,
как голос из счастливых снов…

Но нет… Безмолвны провода,
и призрак прежнего бесплотен,
и телефон, как ты, свободен.
Как ты — навеки, навсегда.

И мир уже невозвратим.
И Время смотрит отчуждённо.
И ты вздохнёшь необлегченно,
когда останешься один…


 <<< На заглавную страницу  

© А. Н. ПАХМУТОВА В ИНТЕРНЕТЕ (Pakhmutova.Ru, Пахмутова.РФ) — Роман Синельников (составитель) и Алексей Чарыков (дизайн и программирование), 1997-2024. Все права защищены. Копирование материалов без предварительной договорённости запрещено. При упоминании этого сайта на своих страницах или в СМИ просьба сообщать авторам. Хостинг: Hoster.Ru.

 

 
 
Напиcать пиcьмо
Free Sitemap Generator